Чёрная кошка, или Злой дух - Михаил Пронин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Указав везти себя домой, он принялся немедленно подыскивать себе оправдание, почему струсил и не заглянул в этот облупленный и пахнущий дешёвым вином дом. Конечно, он неопытен и явился ни свет ни заря: для таких приключений надобно выбирать время вечернее, а то и ночное. Потом и стыдно стало, так стыдно, что и не мило уже ничего: а ну как кто узнает, что он наезжал в этот дом? Сраму не оберёшься. Лицо он, что ни говори, гласное, и многое из того, что он делает, тотчас становится гласно всем. Да и очень уж просто всё: даёшь деньги – берёшь на два часа падшую женщину и поступаешь с ней, как тебе на ум взбредёт… А коли получишь такую свободу, уж непременно поведёшь себя, как распоследний каналья: то выпорешь её плёткой по мясистым ягодицам, то выставишь её на окно в чём мать родила, особливо если нумер в первом этаже…
«Нет уж, распорядитель из меня плохой, – несколько успокоившись, подумал он. – Да и не такой близости я хочу».
Свет дня был обманчив. Рецидив бессовестного желания угас, и вечером у Комарова он был вял и говорил мало. Отмщая Петербургу, он сделал вид, что не узнаёт среди гостей Панаева, и руки ему не подал.
V
Живя в настоящем, человек не замечает его, как не замечает он обтекающего его со всех сторон воздуха, которым дышит. Настоящее оценится, представится, запомнится потом, когда станет давно прошедшим.
Будущее же видится человеку чаще всего смутно и предположительно, а когда оно наконец становится настоящим, то человек с лёгкой грустью, а иногда с болью душевной удостоверяется, что оно оказалось не таким, как он думал.
И только собственное прошлое причитается человеку сполна, принадлежа ему целиком. Он знает о нём и за него уверен. Но воспоминания – не дневник, где каждая чистая страница исписывается исправно день за днём, год за годом. Таков парадокс: воспоминания наши полны и всеобъемлющи для нас, для нашего личного восприятия, но, в то же время, зачастую бывают обидно отрывочны, фрагментарны и непоследовательны. Комбинации воспоминаний для каждого человека индивидуальны, прихотливы и неповторимы, как отпечатки пальцев, а почему это так и каков механизм возникновения в памяти бесконечных сцеплений прожитых не один за другим кусочков жизни – неизвестно.
Вряд ли поэтому стоит удивляться, что ему припомнился теперь случай давний, произошедший с ним не два и не четыре года назад, а ещё раньше, в 1839 году, – стало быть, почти тринадцать лет назад.
Было шестнадцатое ноября. Петербург шевелился, как всегда, нахохлившийся-серый и вымокший до нитки, а ему предстояло назавтра поехать вместе с Аксаковым-отцом за своими сёстрами. Экипаж взялся предоставить Сергей Тимофеевич, так что беспокоиться нужды не было, но ему с утра, от одолевавшей скуки видимо, приспичило погулять, походить, освежиться, несмотря на непогоду, и его потянуло зачем-то на Исаакиевскую площадь: просто так, посмотреть дилижансы, потереться среди кучеров и послушать их глубокомысленный мат.
Ему, как писателю особенному, любопытно было поговорить с этаким народом, подслушать новейшие необычные словечки, да и захотелось вообразить себе, каков-то будет завтрашний дилижанс (желание ребяческое, он признавал это, ведь покатался он на них за свою непоседливую жизнь уже вдосталь, но забрать-то надлежало родных сестёр, а на какой-нибудь развалюхе таратайке ехать к милым институтским затворницам было совсем негоже).
Содержательной прогулки, однако, не вышло. Настроение его немало испортилось, едва лишь он очутился на улице. Нева грозно пучилась в своей ненадёжной каменной клетке, дул порывистый, обжигающий предзимним холодом западный ветер, стеною лил неутомимый, неиссякающий дождь. Не много весёлого в таком моционе. В довершение ко всему он был обескураживающе уязвлён нелепой случайностью, чуть было не оказавшейся последней в его в общем-то бессобытийном существовании.
Угрюмо пригнув голову и втянув её в плечи, он как раз пересекал площадь, направляясь к стоянке дилижансов, которые безучастно мокли, замерев, как солдаты на плацу, в нескольких длинных стройных рядах. Вдруг раздались свист, крик, гиканье, и он увидел в какой-то сажени от себя скошенную набок морду разгорячённой лошади, бешено мелькающие круглые копыта, тяжёлый хлыст, звонко рассекающий влажный воздух… Он зазевался и оцепенел; всё словно остановилось, затаилось в нём, хитро притворилось неживущим. Это его и спасло – курьерский дилижанс, обдав его с ног до бровей грязью и сочными брызгами, вихрем пронёсся мимо.
Ему стало дурно, голова закружилась, и он покачнулся расслабленно… Всё было теперь всё равно. Страх, бессилие, злоба, горечь – он не желал разбираться в своих чувствах, сел на ближайшего извозчика и уехал домой.
«Я вот только что мог погибнуть, мог умереть, – без особого интереса к себе подумал он. – Как просто. Как всё просто было и есть. Может быть, я умру завтра? Я понимаю самоубийц: уничтожая себя, они как бы стремятся подчеркнуть, что вольны были самодеятельно распоряжаться своей жизнью и даже смертью. Унизительно для человека жить и не знать, какой предел ему отпущен».
Он почувствовал себя словно мёртвым. Он постоянно чувствовал себя мертвецом. Он постоянно помнил о смерти и неразлучно жил с мыслью о ней. Он уже тысячи раз умирал, но неизменно оживал и существовал дальше. Жизнь и смерть давно перепутались в его сознании: утром, с рождением нового дня, он, казалось, задыхался и прекращал дышать, а к вечеру как-то восстанавливался, ободрялся и жил. Ночь была достославным зенитом его самоуглублённой жизни.
«И всё же страшна минута смерти», – подумал он.
Он просыпался в страхе каждое утро, нервно ощупывая себя и боясь обнаружить, что уже умер. Он просыпался, будто умирая, и жил словно мёртвый. Но от непрерывных репетиций своего конца смерть не представлялась ему менее страшной. Он всё равно панически боялся её, а умирал и оживал ежедневно потому, что хотел умереть достойно. Не ужаснуться смерти, встретив её лицом к лицу, уйти из жизни не теряя самообладания, мужественно, с благородным достоинством – была его глубоко скрываемая ото всех окружающих заветная мечта.
Неудачи в споре с самим собой, неумение подавлять свои внезапные слабости тела и духа огорчали его, и всё чаще в его мозг проникала мелкая, трусоватая мыслишка, что он совершенно не подготовлен к смерти и что, вероятнее всего, умрёт он скоропостижно, случайно, противу собственного желания и намерения, а поскольку с неожиданностями он совладает плохо, в минуту кончины на лице его застынет непристойная маска ужаса и страха. Но он по-прежнему неколебимо верил, что все случаи жизни обращаются ему на пользу, благоприятствуя его внутреннему здоровью и литературному мастерству, и в нём оставалась цепкая маленькая надежда, что он как живёт образцово-недосягаемо, так же светло-непринуждённо и отойдёт в мир иной.
Он приехал домой опять в устойчивом расположении духа. Он умел убеждать или обманывать сам себя. Он вспоминал о Боге, истово возносил молитвы и твердил себе: «Необходимо не унывать и не пугаться – так как Бог отвращается от человека невесёлого, сомневающегося в Его бесконечных милостях и высокой небесной любви». И когда приблизился вечер, он только укрепился в этом искреннем своём размышлении.
А утром повторилось всё сначала. Вернулись все страхи и дурные предчувствия.
VI
И было ещё, в свой срок, совсем другое утро. Это было утро сегодня – сего дня. Оно не забрезжило ласкающим серебристым рассветом; нет, скорее оно, это утро одиннадцатого февраля, проснулось, засерело мутной неотвязной пробелью, чтобы так же тускло и незаметно протлеть до безотрадного вечера.
Рассвета как такового просто не случилось.
Лучше бы заспать, безболезненно и без сожаления вычеркнуть этот скучный, безликий, скупой день из замедлившегося существования, но ведь как вычеркнешь, когда только девять часов, и даже Семён ещё смешно посапывает за дверью… Хочешь не хочешь, день этот составляет жизнь, как и всякий другой, и надобно его хоть худо-бедно, а прожить…
Николай Васильевич совершенно безосновательно, как он это сразу понял, заглянувши в окно, возлагал надежды на утреннее яркое солнце, пушистыми хлопьями падающий снег, наконец, на свежий, взбодрительный морозец: зима была лишь по календарю, пришла же ранняя весна и сделала погоду почти петербургской – тяжёлый, сильно увлажнённый воздух, гранитно-блёклый день, грязные ручьи и озёрные лужи, мертвенно-чёрный снег, беспросветное, низкое, безнадёжное серое небо.
Всё же Николаю Васильевичу было душно дома, он второпях накинул свою выходную шинель с бархатной оторочкой, вышел на улицу, за изящные, хотя и маленькие, чугунные ворота, но здесь смалодушничал и повернул назад, к себе в комнату: уж больно скверная стояла нынче погода, и особливо ветер неприятный, сырой, так и проникающий, кажется, в суставы тела, чтоб разгуляться в них сквозняком; да и потом, даже здесь, на улице, было почему-то безбожно душно, несмотря на пронизывающий ветер.